План войны
Глава первая.
Введение{303}
В главе о сущности и цели войны{304} мы до известной степени набросали общую схему понятия о ней и наметили ее отношение ко всему с ней связанному, дабы начать наше исследование на основе верных представлений. Мы коснулись тех разнообразных трудностей, с которыми при этом встречается наш разум, и, отложив на будущее их ближайшее рассмотрение, остановились на том выводе, что сокрушение неприятеля, следовательно, уничтожение его вооруженных сил составляет основную цель военной деятельности. Это дало нам возможность в следующей главе показать, что единственным средством военной деятельности является лишь бой. Полагаем, что это утверждение поставило нас для начала на правильную точку зрения.
Затем мы рассмотрели в отдельности заслуживающие внимания отношения и формы военной деятельности, встречающиеся за пределами боя, чтобы точнее оценить их значение — частью в зависимости от природы данного предмета, частью на основании данных военно-исторического опыта. При этом нашей задачей являлось очищение их от туманных, двусмысленных представлений, обычно с ними связанных, и выдвижение на первый план самого главного — подлинной цели военной деятельности, т.е. уничтожение неприятеля. Здесь речь будет идти о плане войны и кампаний, что возвращает нас вновь к войне как целому и вынуждает связать наше изложение с воззрениями, выдвинутыми в 1-й части нашего труда.
Теперь на очереди главы, которые должны рассмотреть все вопросы в их совокупности и охватить подлинную стратегию во всем ее объеме и сущности. В самые недра стратегии, где сходятся все ее нити, мы вступаем не без некоторой робости, которая, впрочем, находит себе полное оправдание. [518]
С одной стороны, военная деятельность представляется в высшей степени простой. Мы часто слышали и читаем, как просто и безыскусственно говорили о ней величайшие полководцы; по их словам, управление и приведение в движение тяжеловесной армейской машины, состоящей из сотен, тысяч различных членов, отходит совершенно на второй план перед их личностью, и, таким образом, весь исполинский акт войны в его целом индивидуализируется в своего рода единоборстве двух вождей. При этом мотивы их действии кажутся обусловленными немногими простыми представлениями, а порою несложным душевным побуждением; создается впечатление, что полководцы приступают к делу легко, уверенно, хотелось бы даже сказать — легкомысленно. Но, с другой стороны, мы усматриваем бесчисленное множество обстоятельств, в которых должен разобраться анализирующий разум полководца, огромные и часто неопределенные расстояния, па которые тянутся отдельные связывающие их нити отношений и множество комбинации. И мы должны помнить обязанность, лежащую на теории, все это охватить систематически, т.е. с совершенной ясностью и исчерпывающей полнотой, и для всякого действия указать достаточные основания. При этом, вполне естественно, нами овладевает сильнейшее беспокойство, как бы нам не опуститься дошкольного педантизма, туда, где, ползая по подвалам тяжеловесных понятий, мы на пути своего анализа ни разу не встретимся с мышлениями великих полководцев, одним взглядом охватывавших существо дела. Если результат теоретических усилии привел бы к этому, то, пожалуй, лучше было бы вовсе к ним не приступать. Они вызвали бы пренебрежительное отношение к теории со стороны таланта; такая теория обречена на скорое забвение. С другой стороны, этот свободный глазомер полководца, эта простота представлении, эта персонификация всей военной деятельности до такой степени составляют самый корень хорошего ведения воины, что лишь в условиях этой широты можно мыслить ту свободу духа полководца, которая является необходимой, чтобы властвовать над обстоятельствами, а не быть ими подавленной.
Не без робости делаем мы следующий шаг; он может быть направлен лишь по пути, намеченному нами с самого начала. Теория должна ярко осветить всю массу обстоятельств, дабы уму легче было среди них ориентироваться; она должна вырвать плевелы, которым заблуждение дало возможность повсюду прорасти; она должна вскрыть взаимоотношения явлений, отделить существенное от несущественного. Там, где представления сами собою складываются в такое ядро истины, которое мы называем принципом, там, где они сами устанавливают такой порядок, который мы называем правилом, на обязанности теории это отметить.
То, что ум вдохнет в себя во время этого странствования среди фундаментальных понятий предмета те лучи, которые засияют в нем самом, в этом и заключается та польза, которую может дать теория. Она не может снабдить его готовыми формулами для разрешения практических задач; она не может указать обязательный для него путь, огражденный с обеих сторон принципами. Теория способна лишь направить пытливый взгляд на [519] совокупность явлений и их взаимоотношения и затем отпускает человека в высшую область действия. Там, собрав, в мере их развития, все свои природные силы, он будет действовать уже сам в сознании истинного и правильного, выражающегося в конкретной, ясной мысли, рожденной воздействием всех этих сил, но кажущейся скорее результатом чувства, чем мышления.
Глава вторая.
Война абсолютная и война действительная
План войны обнимает собой все проявления военной деятельности в целом и объединяет ее в особое действие, имеющее единую конечную цель, в которую сливаются все отдельные частные цели.
Война не начинается, — или, во всяком случае, не следует, действуя разумно, начинать войну, — пока не будет установлено, чего мы хотим достигнуть посредством войны и в течение ее. В первом заключается смысл войны, второе является ее целью{305}. Из этой основной мысли вытекает все руководство войной, определяется размер потребных средств и мера энергии; влияние ее распространяется вплоть до самых мельчайших проявлений деятельности.
В первой главе мы сказали, что естественной целью военной деятельности является сокрушение противника и что если оставаться на строго философской точке зрения, то другой цели военной деятельности и быть не может.
Так как это представление распространяется на обе воюющие стороны, то отсюда следовало бы, что в военной деятельности не может быть пауз и покой не может наступить до тех пор, пока одна из двух борющихся сторон не будет действительно сокрушена.
В главе о паузах в военных действиях{306} мы показали, как чистый принцип вражды, приложенный к носителю его, человеку, и ко всем обстоятельствам, из коих слагается война, подвергается воздействию сдерживающего и умеряющего начала, вытекающего из внутренних свойств механизма войны.
Но этого ограничения совершенно недостаточно для того, чтобы мы могли перейти от первичного понятия войны к конкретному образу ее, какой мы почти повсюду встречаем в действительности. Большинство войн только кажется взрывом взаимного возмущения, когда каждый хватается за оружие, чтобы защищать себя самого, а другому внушить страх и при случае нанести ему удар{307}. [520] Таким образом, мы здесь не видим двух взаимно уничтожающих друг друга стихий, вступивших в соприкосновение. Перед нами пока лишь напряжение двух еще отделенных стихий, разряжающееся отдельными небольшими ударами.
В чем же заключается эта изолирующая перегородка, препятствующая полному разряду? Почему философское представление о войне оказывается недостаточным? Эта перегородка заключается во множестве явлений, сил, отношений, которыми война соприкасается с государственной жизнью; через образуемый ими лабиринт нельзя провести логическое заключение простейшим путем, при помощи двух-трех силлогизмов; логическая последовательность теряется в его извилинах, а человек, привыкший и в малом, и в великом действовать, руководствуясь скорее отдельными господствующими понятиями и чувствами, чем строгой логикой, едва ли будет сознавать в данном случае всю неясность, половинчатость и непоследовательность своих действий.
Но если бы разум, предопределяющий войну, и мог действительно схватить сразу все эти обстоятельства, не теряя ни па одно мгновение своей цели из виду, то этого нельзя ждать от всех прочих умов в государстве, имеющих значение в данном случае; таким образом, возникает известное противодействие, а вместе с ним для преодоления инерции всей массы потребуются усилия; последние обычно оказываются недостаточными.
Такая непоследовательность имеет место то у одной, то у другой стороны, то у обеих вместе и тем самым становится причиной того, что война обращается в нечто совершенно отличное от того, чем она должна была бы быть по своей идее; она становится чем-то половинчатым, лишенным внутренней связи.
Именно такова война почти повсюду, и можно было бы усомниться в том, что наше представление об абсолютном ее существе имеет какую-либо реальность, если бы мы не наблюдали как раз в наши дни действительную войну в ее абсолютном совершенстве. После краткой прелюдии, разыгранной французской революцией, ни перед чем не останавливавшийся Бонапарт быстро поднял войну на эту ступень. Под его руководством ход войны безудержно развивался до полного разгрома противника. Почти столь же безудержно последовал и обратный удар. Вполне естественно и логично, что это вернуло нас к первичной идее войны с неумолимо вытекающими из нее заключениями.
Должны ли мы на этом закрепиться и с этой точки зрения судить о всех войнах, как бы далеко они ни уклонялись от первоначальной идеи, и соответственно воздвигать всю теоретическую постройку?
Мы теперь же должны решить этот вопрос, так как, не установив своей точки зрения на то, должна ли война быть только приближающейся к абсолюту или она может быть и иною, мы не сможем сказать что-либо основательное о плане войны.
Если мы остановимся на первом, то наша теория будет, во всех своих частях ближе к подлинно необходимому, явится более [521]ясной и законченной. Но что же придется нам тогда сказать по поводу всех тех войн, которые велись со времени Александра Македонского, за исключением, некоторых походов римлян, вплоть до Бонапарта? Нам пришлось бы их отвергнуть гуртом; но едва ли достойно? взять на себя такую смелость. А что всего хуже — нам пришлось бы сказать себе, что в ближайшее десятилетие наперекор нашей теории может снова произойти подобная же война и что эта теория, вооруженная могучей логикой, окажется все же немощной перед силой обстоятельств. Поэтому нам придется примириться с тем, чтобы конструировать войну не из ее голого понятия, а признав право на соответственное место за всем чуждым, что к ней примешивается и с нею связывается, и, отдав должное естественной тяжеловесности и трению частей, всей непоследовательности, неясности и слабости человеческого духа. Мы должны усвоить себе тот взгляд, что получаемый войной облик вытекает из господствующих в данный момент идей, чувств и отношений. Более того, чтобы быть совершенно искренним, мы должны будем сознаться, что это имело место даже и тогда, когда при Бонапарте война приняла свой абсолютный облик{308}.
Если мы должны так поступить, то надо признать, что война возникает и получает свой облик из конечного согласования не всех бесчисленных отношений, которые она затрагивает, а лишь некоторых из них, являющихся в данный момент господствующими; отсюда само собой вытекает, что она покоится на игре возможностей и вероятностей, счастья и несчастья, среди которых зачастую бесследно исчезает последовательность строгих логических заключений; логика вообще при этом оказывается весьма беспомощным и неудобным инструментом нашего мозга. В конце концов, приходится согласиться, что война является чем-то таким, что может быть то в большей, то в меньшей степени войной.
Все это теория должна признать, но ее обязанность все же поставить во главу угла абсолютный облик войны и использовать его как общий ориентир, дабы стремящийся что-либо почерпнуть из теории приучался никогда не упускать его из виду, рассматривал бы его как основной критерий всех своих надежд и опасений, дабы приблизиться к нему, где он может или когда он должен.
Не подлежит сомнению, что основное представление, являющееся фундаментом нашего мышления и деятельности, придает им известный тон и характер даже тогда, когда ближайшие решающие мотивы исходят из совершенно иной сферы; так живописец придает своим картинам тот или другой колорит с помощью красок, которые он накладывает для грунтовки.
Если теория может это успешно выполнить в наши дни, то этим она обязана последним войнам. Без таких предостерегающих примеров разрушительной силы разнузданной стихии теория напрасно бы [522] кричала до хрипоты: никто не поверил бы тому, что ныне пережито всеми.
Разве Пруссия дерзнула бы в 1798 г.{309} вторгнуться во Францию с армией в 70 000 человек, если бы она могла предвидеть, что в случае неудачи обратный удар опрокинет все старые устои европейского равновесия?
Разве Пруссия рискнула бы в 1806 г. выступить против Франции с армией в 100 000 человек, если бы она подозревала, что первый же пистолетный выстрел явится искрой, брошенной в минный очаг, от взрыва которого она взлетит на воздух?
Глава третья
А. Внутренняя связь явлений войны
В зависимости от того, имеем ли мы в виду абсолютный облик войны или какой-либо другой, более или менее разнящийся от него, у нас возникают два различных взгляда на успехи военных действий.
При абсолютном облике войны, когда все логически вытекает из необходимых оснований и все быстро сцепляется одно с другим, когда, если можно так выразиться, не остается места безличному, нейтральному промежутку, вся война полна многообразным взаимодействием{310}; тесная связь охватывает весь ряд следующих один за другим боев{311}; кульминационный пункт, имеющийся у всякой победы, определяет пределы, за которыми начинается область потерь и поражений{312}; все эти естественные в ходе войны отношения, утверждаем мы, допускают возможность лишь одного успеха, а именно — конечного успеха. До конечного успеха ничего не решено: ничего не выиграно, ничего не потеряно. Здесь следует постоянно напоминать, что только конец венчает дело. При таком представлении война является неделимым целым, части которого (отдельные успехи) имеют цену лишь в их отношении к этому целому. Завоевание Москвы и половины России представляло интерес для Бонапарта лишь в том случае, если бы оно привело его к намеченному им миру. Но оно являлось лишь частью его плана кампании, и недоставало еще другой — разгрома русской армии. Если представить себе осуществление этого разгрома плюс прочие успехи, то надо считать достижение этого мира обеспеченным, насколько вообще обеспечение возможно в вопросах этого рода. Выполнить эту вторую часть плана Бонапарту не удалось, ибо он упустил подходящий для разгрома момент; в конечном счете, все успехи по первой части плана оказались не просто бесполезными, но и гибельными.
Этому взгляду на общую связь военных успехов, который можно рассматривать как крайний, можно противопоставить другое крайнее[523] представление, согласно которому течение войны слагается из отдельных, самодовлеющих успехов, причем, как в карточной игре, предыдущий розыгрыш не оказывает никакого влияния на последующий таким образом, здесь все сводится лишь к сумме результатов, и каждый из них можно отложить, как игральную фишку.
В той же мере как первое представление черпает свою истинность в самой природе войны, так и второе подтверждает свою правильность ссылками па историю. Бывает множество случаев, когда можно достигнуть небольшого, умеренного успеха, не связывая себя какими-либо отягчающими условиями. Чем умереннее будет стихия войны, тем чаще будут иметь место подобные случаи, но точно так же, как никогда не бывало, чтобы первый взгляд оправдался полностью, так не бывает и войн, которым отвечал бы исключительно второй взгляд, так, чтобы можно было вовсе обойтись без первого.
Если мы будем держаться первой точки зрения, то легко усмотрим необходимость рассматривать с самого начала каждую войну как единое целое; с первого же шага вперед полководец должен иметь в виду ту цель, к которой тянутся все нити.
Если мы станем па вторую точку зрения, то можно задаваться второстепенными выгодами ради них самих, предоставляя все остальное дальнейшему ходу событий.
Каждый из этих взглядов ведет к соответственным выводам, и теория не может обойтись ни без одного, ни без другого. Но разница в способе, коим она пользуется тем и другим, заключается в том, что она требует, чтобы первое представление, как коренное, всегда бралось за основу, а второе использовалось лишь для поправок в зависимости от особых обстоятельств.
Когда Фридрих Великий в 1742, 1744, 1757 и 1758 гг. каждый раз вгонял из Силезии и Саксонии новый наступательный клин в австрийское государство, то он хорошо сознавал, что это не приведет к новому прочному завоеванию, подобно завоеванию Силезии и Саксонии; он поступал так не потому, что намеревался этим путем сокрушить австрийское государство, но потому, что он преследовал иную, второстепенную, цель: выиграть время и усилиться, чего было возможно достичь, не ставя на карту всю свою судьбу. [524]
Но разумное достижение Пруссией в 1806 г. и Австрией в 1805 и 1809 гг. еще более скромной цели — прогнать французов за Рейн — требовало прежде всего, чтобы они окинули мысленным взором весь ряд событий, которые, вероятно, последовали бы за первым их шагом как в случае удачи, так и неудачи, вплоть до заключения мира. Это являлось абсолютно необходимым для того, чтобы окончательно решить, до какого предела можно, не подвергая себя опасности, использовать свою победу, и как и где можно будет остановить победное шествие неприятеля.
Внимательное рассмотрение исторических фактов укажет нам, в чем заключается различие обоих случаев. В XVIII веке, ко времени Силезских войн, война была исключительно только делом кабинетов, народ принимал в ней участие лишь в качестве слепого орудия. В начале XIX века на чашах весов стояли уже народы обеих сторон. {313}
Полководцы, противостоявшие Фридриху Великому, были людьми, выполнявшими поручение, а потому и людьми, характерной чертой коих являлась опасливая осторожность, противником же австрийцев и пруссаков был, говоря коротко, сам бог войны.
Различие этих обстоятельств не должно ли было обусловить и совершенно разные соображения? Не следовало ли в 1805, 1806 и 1809 гг. обратить внимание на крайний предел несчастья, как па нечто близкое, возможное и даже весьма вероятное, что привело бы к совершенно иному напряжению сил и иным планам, чем те, объектом которых являлось несколько крепостей или провинция средних размеров?
Это не было выполнено в должной мере, хотя Австрия и Пруссия, готовясь к войне, с достаточной силой ощущали грозовое напряжение политической атмосферы. Они были и не в состоянии это выполнить, так как в то время эти отношения еще не были с такой полнотой разъяснены историей. Как раз эти поводы 1805, и 1806 и 1809 гг. и последующие существенно облегчили нам обобщение идей новейшей абсолютной войны с ее всесокрушающей энергией.
Итак, теория требует, чтобы перед всякой войной было уяснено представление об ее вероятном характере и общих очертаниях, вытекающих из политических данных и обстановки. Чем больше по этой оценке война по своему характеру будет приближаться к абсолютной, чем сильнее намеченные очертания войны охватят интересы воюющих государств и будут вовлекать их в общий водоворот, тем теснее будет взаимодействие всех событий войны и тем необходимее окажется не делать первого шага, не думая и о последнем. [525]
Б. О размерах политической цели войны и напряжения
Насилие, которое нам придется применить к противнику, будет находиться, в соответствии с размерами наших политических требований, а также требований противника. Поскольку последние известны, казалось бы, степень обоюдных усилий может быть определена. Однако политические требования не всегда бывают достаточно явны, и в этом первая причина различия средств, применяемых с той
Положение и обстановка государств неодинаковы; в этом может заключаться вторая причина.
Точно так же неодинаковы и сила воли, характер и способность правителей; это — третья причина.
Эти три причины вводят известную неопределенность в расчет сопротивления, которое мы встретим, а следовательно, в расчет тех средств, которые надо будет использовать, и конечной военной цели, которую следует себе поставить.
Так как недостаточность усилий приводит на войне не только к невозможности осуществить задуманное, но и наносит прямой ущерб, то это заставляет обе стороны стремиться превзойти друг друга в подготовке средств, благодаря чему возникает известное взаимодействие.
Последнее могло бы дойти до крайнего предела напряжения, если бы такой предел мог быть установлен. Но тогда потерял бы свое значение размер политических требований, средство утратило бы всякое соответствие с политической целью войны, а стремление к крайнему напряжению в большинстве случаев разбилось бы о противодействие, которое встретилось бы в собственной стране.
Таким образом, начинающий войну вновь вынуждается обратиться на средний путь, следуя которому он до известной степени будет действовать по принципу — применять на войне лишь те средства и задаваться лишь такой конечной военной целью, которые будут достаточны для достижения политической цели. При следовании этому принципу воюющему придется отказаться от безусловного обеспечения успеха и от использования более широких возможностей.
Таким образом, умственная деятельность здесь покидает область строгого знания — логики и математики — и превращается вискусство в более широком смысле этого слова, т.е. в умение интуитивно выбирать из бесчисленного множества предметов и обстоятельств важнейшие и решающие. Большая или меньшая часть этой интуиции бесспорно состоит в полусознательном сравнении всех величин и обстоятельств, с помощью которого быстро устраняется все маловажное и несущественное, а более нужное и главное распознается скорее, нежели путем строго логических умозаключений.
Таким образом, чтобы познать меру тех средств, которые надо подготовить для войны, мы должны продумать политический смысл ее как для нас, так и для противника; мы должны оценить силы и внутренние условия неприятельского и нашего государства, характер и качества [526] правительства и народа как у неприятеля, так и у нас, наконец, политические отношения с другими государствами и то воздействие, какое па них может оказать война. Легко понять, что взвешивание всех этих разнообразных обстоятельств, различным образом переплетающихся друг с другом, представляет крупную задачу; требуется подлинное прозрение гения, чтобы быстро установить верное понимание, так как совершенно невозможно овладеть всем этим множеством данных помощью лишь школьно правильного размышления.
И совершенно прав был Бонапарт, утверждавший, что с такой алгебраической задачей не справился бы сам Ньютон.
Многообразие обстоятельств и их размах, а также неясность, какой должна быть верная мера, нагромождают крупнейшие затруднения на пути к правильному выводу; но не следует упускать из виду, что огромная, ни с чем не сравнимая важность этого вопроса, да и сама его трудность и сложность увеличивают заслугу его разрешения. Опасность и ответственность не увеличивают в нормальном человеке свободу и активность духа, а, напротив, действуют на него удручающе; и потому, если эти переживания окрыляют и обостряют способность суждения, то несомненно мы имеем дело с редким величием духа.
Таким образом, мы, прежде всего, устанавливаем, что суждение о предстоящей войне, о конечной военной цели, которую надо себе поставить, о потребных для нее средствах может сложиться лишь из обзора совокупности всех обстоятельств, в которые вплетаются и злободневные моменты переживаемого времени. Это суждение, как и всякое другое в области военной практики, никогда не может быть чисто объективным, но определяется свойствами ума и темперамента государей, государственных людей и полководцев, — безразлично, совпадают ли последние в одном лице или же нет.
Наша тема станет более широкой и более поддающейся отвлеченной разработке, если мы будем иметь в виду общие условия, в которые эпоха и обстоятельства ставят государства. Поэтому мы позволим себе здесь бросить беглый взгляд на историю.
Полудикие татары, республики древнего мира, феодалы и торговые города средних веков, короли XVIII века, наконец, государи и народы XIX века — все вели войны по-своему, каждый иным способом, другими средствами и для иных целей.
Татарские{314} орды искали нового местожительства. Они двигались целым народом, с женами и детьми, и поэтому относительная численность их превосходила любую армию, а целью их являлось покорение или изгнание противника. Применяя такие средства, они скоро сокрушили бы все на своем пути, если бы эти средства могли быть совмещаемы с высоким уровнем культуры.
Республики древности, за исключением Рима, являлись небольшими по размеру; еще меньше были их армии, исключавшие из своих рядов основную массу — чернь. Этих республик было слишком много, и они располагались в слишком близком друг от друга соседстве; поэтому [527] на них распространялось то естественное равновесие, которое по совершенно общему закону природы устанавливается между мелкими, обособленными частицами, а это являлось препятствием для крупных предприятий. Их войны, естественно, ограничивались опустошением полей и захватом отдельных городов, дабы заручиться в них на будущее время некоторым влиянием.
Один лишь Рим представлял в этом отношении исключение, но и то лишь в позднейшие периоды своей истории. Долгое время он вел небольшими отрядами обычную борьбу со своими соседями из-за добычи и союзников.
Его рост обусловливается, главным образом, заключенный ми им союзами, в результате коих соседние народы постепенно сливались с ним в одно целое, и только в меньшей степени — подлинным их покорением. Лишь после того,* как власть Рима таким путем распространилась на всю среднюю и южную Италию, Рим начал действительно расширяться завоеваниями. Пал Карфаген, Испания и Галлия? были завоеваны, Греция покорена, господство Рима распространилось и на Азию, и на Египет. К этому времени его вооруженные силы достигли огромных размеров без особого напряжения сил с его стороны: содержание их покрывалось несметными богатствами. Он уже не был похож на древние республики и имел мало общего с тем Римом, каким он был раньше. Он остался единственным в своем роде.
Столь же единственными в своем роде являются войны Александра Македонского. С небольшой, но выдающейся по своей организации армией он опрокинул подгнившие здания азиатских государств. Без отдыха и оглядки он проложил себе путь через обширные пространства Азии и проник до самой Индии. Республике совершить все это было бы не по силам: так быстро осуществить это мог только царь, являвшийся в известной степени своим собственным кондотьером.
Крупные и мелкие монархии средних веков вели свои войны при помощи ленных ополчений. В этом случае продолжительность всей войны ограничивалась кратким временем; что за этот срок не могло быть выполнено, должна было рассматриваться как невыполнимое. Само ленное ополчение состояло из звеньев, связанных вассальными отношениями; связь, объединявшая его, являлась наполовину законной обязанностью, наполовину добровольным союзом, а целое представляло подлинную конфедерацию. Вооружение и тактика основывались па кулачных началах, на единоборстве, а следовательно, были мало пригодны для действия в крупных массах. Вообще история не знает другого времени, когда государственная спайка была столь слаба, а отдельная личность столь самостоятельна. Все это точнейшим образом обусловливало характер войны. Они велись относительно быстро, праздные стоянки в течение похода встречались редко, политическая же цель преимущественно сводилась к тому, чтобы покарать, но не сокрушить неприятеля: угоняли его стада, сжигали замки и возвращались домой.
Крупные торговые города и маленькие республики породили институт кондотьеров. Это было дорогое, но крайне ограниченное в своих размерах войско. Еще ничтожнее следует расценивать интенсивность его усилий. Здесь не могло быть и речи о высшей степени [528]напряжения и энергии, и дело большей частью сводилось лишь к притворной борьбе. Словом, ненависть и вражда уже не побуждали государство к непосредственной деятельности, а война обратилась в торговое предприятие; она утратила большую часть связанного с ней риска, что изменило ее природу, а потому все выводы, которые можно сделать из ее природы, не отвечали условиям борьбы кондотьеров.
Ленная система постепенно сплотилась в определенные территориальные государственные образования; государственная связь стала теснее, личные обязательства превратились в материальные, последние большей частью были заменены денежным налогом, а на смену лепных ополчений явились наемные войска. Кондотьеры представляли переходную ступень; услугами их в течение некоторого времени пользовались и большие государства; однако вскоре наемники превратились в постоянное войско на жаловании, и вооруженные силы государств стали наконец армией, базировавшейся на средствах казны.
Вполне естественно, что медленное приближение к этой цели обусловливало многообразное переплетение всех этих трех видов вооруженной силы. Под начальством Генриха IV мы встречаем ленников, кондотьеров и постоянное войско. Кондотьеры продолжают встречаться до Тридцатилетней войны включительно, слабые следы их можно найти даже в XVIII столетии.
Насколько своеобразны были вооруженные силы этих различных эпох, настолько же оригинальным был строй и облик европейских государств. В сущности, эта часть света распалась на множество мелких государств, отчасти представлявших крайне беспокойные республики, отчасти — небольшие и неустойчивые монархии с крайне ограниченной правительственной властью. Такое государство нельзя было рассматривать как нечто целое; оно являлось лишь конгломератом слабо связанных между собою сил. Точно так же такое государство нельзя мыслить как единый разум, действующий по простейшим законам логики.
Именно с этой точки зрения и следует смотреть на внешнюю политику и войны средних веков. Вспомним хотя бы о длившихся в течение пятисот лет непрестанных походах германских императоров в Италию, за которыми, однако, ни разу не следовало основательное завоевание этой страны, и последнее даже не имелось в виду. Это явление, конечно, легко можно было бы счесть за постоянное повторение ошибки, вызванной установившейся в это время ложной точкой зрения; однако благоразумнее рассматривать его как результат сотни крупных причин, в которые мы можем, правда, вдуматься, но которые мы все же не можем ощутить с той живостью, с какою их воспринимал находившийся под их давлением деятель. В течение всего времени, затраченного вышедшими из этого хаоса крупными государствами на то, чтобы сложиться и образоваться, силы их главным образом напрягались и направлялись на внутреннее их сплочение; войны с внешним врагом происходили редко, притом носили на себе отпечаток незрелости государственного образования.
Раньше всего возникли войны между Францией и Англией. Францию той эпохи еще нельзя рассматривать как настоящую монархию: она еще представляла конгломерат герцогств и графств. Хотя [529] единство государственного организма в Англии достигло более высокой степени, все же она вела войну посредством ленных ополчений среди частых внутренних смут.
При Людовике XI Франция сделала крупнейший шаг на пути к внутреннему единству; при Карле VIII она выступила в Италии как держава-завоевательница, а в царствование Людовика XIV она уже развила свою государственность и армию до высшего предела.
Испания достигла единства при Фердинанде Католике; а при Карле V благодаря случайным бракам внезапно народилась великая монархия, в состав которой входили Испания, Бургундия, Германия и Италия. Чего этому колоссу не хватало в отношении единства и внутренней государственной спайки, то он восполнял деньгами, и его постоянная армия столкнулась прежде всего с постоянными вооруженными силами Франции. После отречения Карла V испанский колосс распался на две части: на Испанию и Австрию. Последняя, усиленная присоединением Богемии и Венгрии, выступает отныне в роли великой державы и тянет за собой на буксире ладью германской конфедерации.
Конец XVII века — эпоху Людовика XIV — можно рассматривать как такой пункт истории, когда вооруженные силы, какими мы их видим в XVIII столетии, достигли высшей степени своего развития. Их основа — деньги и вербовка. Государства достигли полного единства, а правительства, заменив денежным налогом повинности своих подданных, сосредоточили все могущество в своей казне. Благодаря быстрому развитию культуры и улучшению административного аппарата это могущество резко выросло по сравнению с прошлым. Франция начинала войну с действующей армией в 200000 солдат постоянной службы; соответственные силы противопоставлялись и другими государствами.
Прочие отправления государственной жизни также приняли новые формы. Европа была распределена между дюжиной монархий и несколькими республиками; теперь являлась мыслимой серьезная борьба между двумя государствами, не затрагивавшая в десять раз большее число других государств, как это бывало прежде{315}. Возможные политические комбинации все еще были чрезвычайно разнообразны, по все же их уже можно было охватить и временами предугадать, как они будут складываться.
Внутренние отношения почти всюду упростились до степени отполировавшейся монархии; права и влияние сословий постепенно отмерли, и кабинет{316} становится мало-помалу завершенным единством, представляющим государство во внешних сношениях. Таким путем сложились предпосылки, чтобы армия, ставшая превосходным [530] инструментом, и руководившая ею независимая воля могли придать войне облик, соответствующий понятию о ней.
В эту эпоху народились и три новых Александра: Густав-Адольф, Карл XII и Фридрих Великий, которые, опираясь на умеренные по размерам, но доведенные до совершенства армии, сокрушали все на своем пути и пытались основать из маленьких государств большие монархии. Если бы им противостояли государства азиатского типа, они достигли бы в исполнении роли Александра Македонского еще большего сходства. В отношении пределов военных дерзаний их во всяком случае можно рассматривать как предвозвестников Бонапарта.
Однако все, что война выиграла в отношении силы и логичности, она утратила в другом отношении.
Армии содержались за счет казны, которую государи начали рассматривать как свое личное достояние или, по меньшей мере, как собственность правительства, а не народа. Отношения с другими государствами затрагивали, за исключением немногих торговых интересов, преимущественно интересы фиска, т.е. правительства, но не народа; но крайней мере таковы были общераспространенные взгляды. Таким образом, кабинет считал себя по существу владельцем и управляющим крупным имением, которое он всегда стремился расширить, но подданные этого имения не были особенно заинтересованы в этом расширении. Итак, народ на войне при татарских походах был всем', в древних республиках и в средневековье — если понятие «народ» ограничить действительными гражданами государства — очень многим ; в условиях XVIII века он стал непосредственно в войне ничем, сохраняя лишь косвенное влияние на войну благодаря своим общим достоинствам и недостаткам.
Так как правительство все больше отделялось от народа и лишь себя считало государством, то и война стала только деловым предприятием правительства, проводимым последним на деньги, взятые из своих сундуков, и посредством бродячих вербовщиков, работавших как в своей стране, так и в соседних областях. Следствием этого было то, что количество вооруженных сил, которые правительства могли выставить, являлось в достаточной степени определенной данной, и ее можно было взаимно учитывать как по объему возможных расходов, так и по их длительности. Это лишало войну самого опасного ее свойства, а именно — стремления к крайности и связанного с ним загадочного ряда возможностей.
Денежные доходы, казначейская наличность и кредит противника были известны; известна была и величина армии. Значительное увеличение последней в момент объявления войны являлось невыполнимым. Имея таким путем возможность обозреть пределы неприятельских сил, можно было считать себя достаточно обеспеченным [531] от полной гибели; к этому присоединялось еще сознание ограниченности собственных сил. Все это заставляло выдвигать лишь умеренную конечную военную цель. При обеспеченности от крайностей со стороны противника не было нужды и самому отваживаться на крайности. Необходимость уже не понуждала к этому, — следовательно, только мужество и честолюбие могли толкать на крайние меры. Но последние находили себе могучий противовес в условиях тогдашней государственности. Даже в том случае, если в роли полководца выступал сам король, он оказывался вынужденным бережно обращаться с орудием войны — армией. Если бы последняя была полностью разбита, то новую создать было бы невозможно, а помимо постоянной армии другого орудия{317} не было. Отсюда требование большой осторожности во всех предприятиях, Лишь при убеждении в наличии на своей стороне крупных преимуществ решались пустить в дело это драгоценное орудие. Создать такие преимущества являлось задачей искусства полководца. В ожидании же их нарождения до известной степени парили в абсолютной пустоте; повода к действию не было, и казалось, что все силы и> в особенности все побуждения находятся в состоянии покоя. Первоначальные стремления наступающего замирали в осторожности и опасливом раздумье.
Таким образом, война превратилась в настоящую игру, причем время и случаи тасовали карты. По своему значению она являлась лишь несколько усиленной дипломатией, более энергичным способом вести переговоры, в которых сражения и осады заменяли дипломатические ноты. Добиться умеренного успеха и воспользоваться им при заключении мира являлось целью даже наиболее честолюбивых. Этот ограниченный, съежившийся облик войны обусловливался, как мы уже упоминали, узостью фундамента, на который опиралась война. Но если столь выдающиеся полководцы, как Густав-Адольф, Карл XII и Фридрих Великий, и их прекрасные армии не могли в большей степени подняться над общим уровнем явлений и даже им пришлось довольствоваться посредственными успехами, то это объясняется политическим равновесием Европы.
Раньше, при наличии в Европе многих мелких государств, чтобы помешать быстрому росту одного из них, использовались самые непосредственные интересы — близость, соседство, родственные узы, личное знакомство. Теперь, в эпоху больших государств, с удаленными друг от друга центрами, для той же цели стали пользоваться сильно разросшимися экономическими интересами. Политические интересы, взаимное их притяжение и отталкивание слились в очень утонченную систему, и если где-либо в Европе раздавался пушечный выстрел, он сейчас же находил свое отражение в каждом европейском правительстве.
Теперь новому Александру приходилось иметь помимо доброго меча и искусное перо, и все-таки его завоевания редко могли быть сколько-нибудь значительными. [532]
Даже Людовик XIV, стремившийся опрокинуть европейское равновесие и достигший в конце XVII века положения, при котором он мог пренебрегать возбуждаемой им повсюду враждой, вел войну все же по общему шаблону, ибо его армия, хотя и была армией самого могущественного и богатого монарха, по существу являлась такой же, как и другие.
Грабежи и опустошения неприятельской страны, игравшие такую важную роль в войнах татар, древних народов и даже в средние века, теперь уже не соответствовали духу времени{318}. Подобные действия справедливо рассматривались как бесцельное варварство, за которое легко могло последовать возмездие, к тому же оно наносило вред населению, а не его правительству, и не могло оказать на последнее никакого воздействия; в то же время оно надолго отразилось бы отрицательно на культурном развитии народов. Таким образом, не только средства, но и цели войны все более и более концентрировались в армиях.
Армия с ее крепостями и несколькими подготовленными позициями представляла государство в государстве, и в его пределах стихия войны медленно пожирала самое себя. Вся Европа приветствовала эти изменения в военном искусстве и видела в них неизбежное следствие духовного прогресса. Здесь, конечно, имело место заблуждение, так как никакой прогресс не может вести к внутреннему противоречию и не сделает из дважды два — пять, как мы уже упоминали и должны будем еще сказать впоследствии. Результаты этих сдвигов в военном деле оказались, однако, безусловно благотворными для народов Европы; но не будем упускать из виду, что они еще в большей степени обратили войну в дело, касающееся исключительно правительства, еще более чуждое интересам народа. План войны наступающего государства состоял в те времена по преимуществу в том, чтобы овладеть той или другой неприятельской областью, план же обороняющегося стремился воспрепятствовать этому. План отдельной кампании сводился к захвату той или другой неприятельской крепости или же к тому, чтобы воспрепятствовать такому захвату. Только в том случае, когда эти цели не могли быть достигнуты без боя, сражения искали и давали. Тот, кто начинал сражение, не вынуждаемый к тому указанной необходимостью, а исходя лишь из жажды победы, считался дерзким полководцем. Обычно вся кампания заключалась в одной осаде, а при исключительном напряжении — в двух осадах. Зимние квартиры, на которые смотрели как на нечто необходимое, проводили резкую грань между двумя кампаниями; при этом всякие отношения между сторонами прекращались, и ухудшение обстановки, в которой находилась одна из сторон, не могло быть использовано противником.
При равенстве сил обеих сторон, а также в случае, когда более предприимчивый полководец был намного слабее своего противника, дело не доходило ни до сражения, ни до осады, и тогда вся [533] деятельность сводилась или к сохранению известных позиций и магазинов, или к планомерному поглощению средств данного района.
Пока война велась таким способом, явно ограничивавшим природную ее мощь, никто не усматривал в этом чего-либо нецелесообразного; напротив, все представлялось в полном порядке, и критика, начавшая к концу XVIII столетия заниматься военным искусством, обращала свое внимание, главным образом, на частности, не слишком озабочиваясь началом и концом. Таким путем составлялись различные репутации и выдавались патенты на мастерство; даже фельдмаршал Даун мог прослыть великим полководцем, хотя ему, главным образом, и обязан Фридрих Великий достижениями своих политических целей, а Мария-Терезия — своей конечной неудачей. Лишь время от времени, когда здравый смысл брал свое, прорывалось разумное суждение: при наличии превосходных с-ил надо же достигать каких-либо положительных результатов, и если ничего не достигнуто, то, невзирая ни на какие кунстштюки, ведение войны надо признать неумелым.
Такова была обстановка, когда разразилась французская революция. Австрия и Пруссия попытались выступить против нее с их дипломатическим военным искусством, но вскоре последнее засвидетельствовало свою несостоятельность. Исходя из обычных приемов оценки, союзники учитывали развал вооруженных сил Франции. Между тем, в 1793 г. на сцене появилась такая сила, о которой до той поры не имелось никакого представления. Война сразу стала снова делом народа{319}, и притом народа в 30 миллионов человек, каждый из которых считал себя гражданином своего отечества. Не вдаваясь в подробное рассмотрение обстоятельств, сопровождавших это великое явление, мы фиксируем здесь лишь интересующие нас выводы. Благодаря участию в войне всего народа на чашах весов оказались не одно правительство и его армия, а весь народ{320} со всем присущим ему весом. Отныне уже не было определенных пределов ни для могущих найти применение средств, ни для напряжения сил; энергия ведения войны больше уже не находила себе противовеса, и потому опасность, грозившая противнику, возросла до крайности.
Если все революционные войны протекли раньше, чем их сила была осознана и полностью прочувствована; если революционные генералы еще не устремились неудержимо к конечной цели и не разрушили европейские монархии; если немецким армиям еще время от времени удавалось оказывать успешное сопротивление и задерживать победный поток, то реально это находилось в зависимости лишь от технического несовершенства французской организации: сначала солдатских масс, затем подбора генералов и, наконец, при директории — от недостатков самого правительства.
Когда же Бонапарт устранил эти недостатки, вооруженные силы Франции, опиравшиеся на народную мощь, прошли всю Европу,[534] сметая на своем пути всякое сопротивление столь уверенно и надежно, что там, где им противопоставлялись одни лишь вооруженные силы старого порядка, не возникала даже тень сомнения в исходе борьбы. Но вызванная этими успехами реакция последовала еще вовремя. В Испании война сама собой сделалась народным делом. В Австрии в 1809 г. правительство впервые затратило необычайные усилия для организации резервных частей и ландвера; эти мероприятия уже приближались к цели и превосходили все считавшееся раньше в этом государстве исполнимым. В 1812 г. Россия последовала примеру Испании и Австрии; огромные размеры империи допустили использование этих мероприятий, несмотря на их запоздание, и повысили их действенность. Успех оказался блестящим. В Германии первой очнулась Пруссия, обратила войну в народное дело и, несмотря на вдвое меньшее население, полное отсутствие денег и кредита, выступила по сравнению с 1806 г. с двойными силами. Остальная Германия с большим или меньшим опозданием последовала примеру Пруссии, и Австрия, напрягая, правда, свои усилия слабее, чем в 1809 г., все же выступила с очень крупными силами. В 1813 и 1814 гг. Германия и Россия совместно выставили против Франции около полумиллиона человек, считая все действующие войска и пополнение потерь в течение двух кампаний.
При таких условиях и энергия, с которой велась война, стала уже иною, и если она лишь отчасти достигала уровня энергии французов и кое-где еще наблюдалась известная робость, то все же в целом ход кампании был выдержан не в старом, а в новом стиле. За восемь месяцев театр войны был перенесен с Одера на Сену, гордый Париж был впервые вынужден склонить свою главу, а грозный Бонапарт лежал на обеих лопатках.
Таким образом, война, ставшая со времен Бонапарта сперва на одной, затем на другой стороне снова делом всего парода, приобрела совершенно другую природу, вернее, сильно приблизилась к своей действительной природе, к своему абсолютному совершенству. Средства, пущенные в ход, не имели видимых границ; эти границы терялись в энергии и энтузиазме правительств и их подданных{321}. Энергия ведения войны была значительно усилена вследствие увеличения средств, широкой перспективы возможных успехов и сильного возбуждения умов. Целью же военных действий стало сокрушение противника; остановиться и вступить в переговоры стало возможным только тогда, когда противник был повержен и обессилен.
Так разразилась стихия войны, освобожденная от всех условных ограничений, во всей своей естественной силе. Основой этого было участие народов в этом великом государственном деле; и это участие проистекало частью из тех условий, которые французская революция создала внутри [535] каждой страны, частью из той опасности, которой угрожали всем народам французы.
Всегда ли это так останется, все ли грядущие войны в Европе будут вестись при напряжении всех сил государства и, следовательно, во имя великих и близких народам интересов, — или впоследствии правительства опять изолируются от народа, — разрешить это было бы трудно, и менее всего мы считаем себя вправе решать такой вопрос. Но, вероятно, с нами охотно согласятся, если мы скажем, что не так-то легко воздвигнуть вновь раз прорванные преграды, заключавшиеся, главным образом, в непонимании заложенных в войне возможностей. По крайней мере всегда, когда на карту будут поставлены крупные интересы, взаимная вражда будет разряжаться так же, как это имело место в наши дни{322}.
На этом мы заканчиваем наш беглый исторический обзор, предпринятый нами не для того, чтобы наскоро указать для каждой исторической эпохи несколько основных принципов ведения войны, а для того, чтобы показать, что всякая эпоха имела свои собственные войны, свои собственные ограничивающие условия, свои собственные затруднения. Каждая война имела бы, следовательно, также и свою собственную теорию войны, если бы даже всюду рано или поздно люди были склонны разрабатывать эту военную теорию сообразно философским принципам. Следовательно, события каждой эпохи должны оцениваться с учетом их своеобразия, и лишь тот в состоянии понять и правильно оценить полководца, кто сможет перенестись в каждую эпоху не столько путем скрупулезного изучения мелочных обстоятельств, сколько путем проницательного обозрения крупных событий.
Однако каждый способ ведения войны хотя и предопределяется особыми условиями, в которых находятся государство и вооруженные силы, все же должен заключать в себе нечто более общее или, точнее, что-то совершенно общее, с чем прежде всего должна иметь дело теория.
В недавнем прошлом, когда война достигла своего абсолютного облика, она глубже всего вскрыла свои общие начала и требования. Невероятно, чтобы отныне все войны обладали столь же грандиозным характером, но в такой же степени невозможно, чтобы широкие ворота, которые были раскрыты недавними войнами, когда-либо вновь могли полностью закрыться. Отсюда теории, которая останавливалась бы исключительно на такой абсолютной войне, пришлось бы или изъять из своего охвата все те случаи, в которых чуждые влияния изменяют сущность войны, или осудить их как ошибки. Такой [536] не может быть задача теории, которая должна являться учением о реальной войне, а не о войне в идеале. Поэтому теория, рассматривая различные вопросы своим пытливым, анализирующим и систематизирующим взором, должна всегда иметь в виду разнообразие условий, порождающих войну, и так наметить ее основные очертания, чтобы в них могли уложиться требования эпохи и данного момента.
После этого мы должны сказать, что цель, выдвигаемая начинающим войну, и средства, собираемые на нее, предопределяются совершенно конкретными особенностями его положения; именно поэтому они носят на себе отпечаток эпохи и общих отношений, и, наконец,они подчиняются еще и общим условиям, вытекающим из сущности войны.
Комментариев нет:
Отправить комментарий